Через три часа все было кончено. Серегу, хозяина магазина, ресторана и бара, подняли звонком с постели, так он и примчался — в куртке поверх майки и кроссовках на босу ногу. Пожарные сматывали шланги, сонный сержант писал протокол о поджоге. Серега разлил по рюмкам водку:
— Повезло тебе, Женька. Офис мой — просто в угли, я тебе даже говорить не буду, насколько я влетел, и в ресторане — штук на тридцать ремонт. В магазине все бухло пропало, елки, а у тебя только проветрить — и открывай. Ты свечку сходи поставь, по уму. Неопалимая купина, блин. Кабак, что ли, переименовать? Не морщись, не стану. Цены, кстати, поднимай. Процентов на десять. Или на двадцать? Давай на двадцать. Там еще стекло на твоей картинке посыпалось, пожарные накосячили, а может, само лопнуло…
— Нет, она еще вчера упала, прибрать забыл.
Лизочка допила свой кофе, украдкой облизнула стеклянную креманку, обтерла салфеткой круглый серебряный сливочник и убрала свое сокровище в замшевую торбу. Осторожно заглянула в кожаную папочку, отсчитала деньги. Подумала — и добавила еще десятку. Радость у девочки, чаевыми швыряется. Слезла с высокого табурета, покрутилась перед зеркалом, пригладила кудряшки щеткой и потрясла головой, воссоздавая беспорядок.
— Спасибо. Женя, надеюсь, я не очень шалила?
Улыбнуться одновременно профессионально и интимно:
— Вам это к лицу!
Когда дверь за ней закрылась, он поставил вариться кофе — себе, прибавил звук в колонках, поиграл с частотами, пока вибрация ударных не начала отдаваться в дереве стойки, закурил. «Значит, книжка про богов. Десять лет на одном месте, пора — рано или поздно кто-то из клиентов подмечает твою нестареющую рожу. Обычно женщина, и никогда — жена. Ну почему в самый неподходящий момент всегда появляется какая-нибудь догадливая сука-нилгейман… Хотя в запасе еще лет семь. Ну, пять…»
На стенках чашки длинным языком лег осадок. Потерявший вкус кофейный песок царапал нёбо. Он налил в стакан воды, прищурился, разглядывая жидкость на просвет, отмечая, как хрусталь прорастает рубиновыми прожилками, как цвет сгущается и тяжелеет. Сделай такое прилюдно, и толпа потребует хлебов и рыбы, кабы не водки. Качнул стаканом, посмотрев, как ползут по стеклу винные «ножки». Отсалютовал камере: «Только один раз и только для вас — вечно молодой, вечно пьяный. Хайрете».
Только у замызганной двери с двумя рядами звонков Лизочка осознала, что пришла не домой. Автопилот, ничего не поделаешь. На одном из звонков прямо по белой пластмассе рамочки намертво выжжено: «Никольская О.». Виновато вздохнула (поздно! коммуналка!) и коротко нажала квадратную кнопку.
Николь приоткрывает дверь на необходимые для Лизочкиного просачивания тридцать сантиметров и, не удивившись, шепотом инструктирует: «Лампочка перегорела, дети уложены, старухи на посту, так что строго в моем кильватере, соблюдая тишину и таинственность», — и зашагала, высоко поднимая колени, беззвучно напевая: «Мы длинной вереницей пойдем за Синей птицей…»
В комнате у Николь как в пещере сорока разбойников — бардак, полумрак и полно сокровищ. Витражный фонарь где-то под потолком расцвечивает грязноватую, давно не беленную лепнину красным, желтым и лиловым. На стене светится шар пузырчатого стекла, оплетенный пальмовым волокном. Тьму он не рассеивает, зато красиво отражается тройным золотисто-зеленым пятном в старинном трюмо, заваленном книгами. Поймав Лизочкин взгляд, Николь гладит зеркало: «На днях оценщица из Русского музея облила его горючими слезами — смотри, аж шпон облез, но мы были непокобелимы: нас отсюда вынесут только вместе. Кофе?» И, не дожидаясь ответа, раздвигает дубовую столешницу — там, на хитро пристроенной полке, живут разнокалиберные чашки и блюдца, мисочки-бульонницы, широкие стаканы для виски, стопочки для саке зеленоватой растресканной поливы и старший брат Лизочкиного кофейника той же польской фирмы «Кристобель». Лизин пан Кристобель жил в ее семье, сколько она себя помнила, и до сих пор сиял как новый. Своего же красавца Николь хищно выхватила из случайной помойки года три назад, откипятила в семи водах, причем вместе с грязью бедняга лишился и скудного слоя серебра, но был вознагражден за страдания новой ручкой. Вместо истлевшего изящества черного дерева теперь торчал кривой кусок отполированной яблоневой ветки.
Сидеть в коммунальной кухне, пока не сварится кофе, выше Лизиных сил: там на полу оторваны оргалитовые плитки и тараканы, одурев от света, крутят лапкой у виска — вы чего, сейчас наша смена! Но вот кофейник вернулся, на стол поставлены сахар-рафинад, старорежимный ликер «Вана Таллин», тарелка с сыром (длинные брусочки волокнистого сулугуни, прозрачные дырчатые ломтики маасдама) и чашки — на сегодня приземистые, лилово-коричневой пористой глины снаружи, черной блестящей глазури изнутри. Пришла вежливая кошка Бастардесса, вспрыгнула на третий стул, неспешно оценила сервировку, предпочла маасдам, выбрала кусочек, унесла в уголок. Лизочка достала из сумки Паульхена и пристроила его рядом с сыром, для красоты.
— Хорош? Ты просто не поверишь, как он мне достался.
— Только не говори, что ты за него отдалась, в остальное поверю. Совершенно твоя игрушка. Для меня он слишком блестящий — сама знаешь, я ценю зримые следы времени — не так грязь видно.
Отодвинув свою чашку, Лиза смотрит на чистенького Паульхена и кокетливо улыбается:
— Ника, и как ты только меня терпишь?
— Это у меня просто денег нет на саксонский фарфор, вот и компенсирую созерцанием твоей красоты, особенно за полночь, на сон грядущий. А так — с трудом, дорогая, с трудом. Сама понимаешь: совершенно невыносима подруга, ради которой надо разбирать срач и держать в холодильнике сливки. Но чего не стерпишь ради кофейного сестринства.